"Языковой активизм теперь очень тесно связан с политикой". Как война и эмиграция влияют на положение коренных языков

Влада Баранова. Армения, Ереван, 23 октября 2023 года

В последние годы в России наблюдается рост интереса к языкам коренных народов, появляются новые просветительские и активистские проекты по их преподаванию, сохранению, развитию и применению в новых сферах. Так, "Idel.Реалии" писали об "умных колонках" на марийском, учебниках на эрзянском и лагерях чувашского языка. О том, как война в Украине, рост репрессий и массовая эмиграция влияют на интерес россиян к этой теме и деятельность языковых активистов, рассказала социолингвистка Влада Баранова.

Влада Баранова — российская социолингвистка и исследовательница миграций, кандидат исторических наук. Специалистка по монгольским языкам, участница и организатор ряда экспедиций в Калмыкию. К научным интересам Барановой также относятся понятия языкового ландшафта, то есть визуальной репрезентации языкового разнообразия в общественных пространствах, и языкового активизма, который стал темой ее последней книги — "Языковая политика без политиков. Языковой активизм и миноритарные языки в России".

До эмиграции из России в 2022 году Баранова работала в Институте лингвистических исследований РАН и преподавала в двух ведущих вузах Петербурга: ВШЭ и Европейском университете в Санкт-Петербурге. В данный момент Баранова занимает временную позицию в Северо-Восточном институте при Гамбургском университете в Германии.


— Что такое языковой активизм? Существует такое определение: "Любые действия, направленные на популяризацию миноритарного языка, и любое употребление такого языка в пространствах, где его раньше было меньше". Вы с ним согласны?

— Это очень широкое понятие — часть людей не называет себя языковыми активистами, но при этом я бы отнесла их к этой категории. Впрочем, я не уверена насчет совсем любого публичного употребления языков в новых сферах. Это может происходить и из других соображений — например, мы видим, как некоторые военнослужащие украшают свои танки и БТРы надписями на чувашском языке. Является ли это активизмом?

Я бы сказала, что языковые активисты — те, для кого поддержка языка является частью повестки. Обычно это волонтерская работа, хотя в российском контексте языковые активисты нередко переходят работать в государственные структуры, связанные с образованием и культурой. Так или иначе, языковые активисты — это люди, которые делают для языков больше, чем предписывает государственная языковая политика.

— Какие изменения вы заметили в среде языковых активистов, чью деятельность вы изучаете, с момента начала войны в Украине?

— После начала войны, естественно, была очень сильная растерянность. Затем все попытались как-то переопределить свою деятельность — почти ни у кого из тех, с кем я говорила, не было ощущения, что всё продолжится, как раньше. Языковая и этническая политика России стала быстро меняться, и активистам пришлось адаптироваться.

Я вижу, что у людей поменялись представления о задачах и границах языкового активизма. Многие уже не считают, что он должен быть строго языковым. Раньше языковой активизм в России избегал вопросов прав коренных народов. Активисты в основном работали с сугубо языковыми либо культурными проектами. Отчасти это можно считать традицией, отчасти это объяснялось страхом репрессий, который существовал и до войны.

Кроме того, в сферу языкового активизма часто приходили люди, которые занимались чем-то другим. Например, кинорежиссеры, которые уже успели снять много разных фильмов и только потом заинтересовались темой своего родного региона, своей этнической группой и ее языком. Они приходили не из активистской среды, а из культурных институций и приносили присущие им методы и цели.

Сейчас это сильно изменилось. Почти все понимают, что теперь языковой активизм очень тесно связан с политикой. Для кого-то это означает отстаивание языковых прав, антивоенный активизм и переосмысление роли миноритарного языка и этничности, для других — наоборот, необходимость приспосабливаться к меняющемуся российскому государству и учиться с ним жить. Поэтому мы наблюдаем как людей, которые стали более радикальными и перешли к деколониальному активизму и политическому прямому действию, так и людей, которые пробуют новые формы сотрудничества с властями. Можно выделить и третью группу — активисты, которые стараются быть менее заметными.

— Кого, по вашему впечатлению, больше?

— Больше тех, кто остался в России. Далеко не все языковые активисты уехали, а в России безопасно выбирать только вторую или третью стратегию: работать с государством или "залечь на дно". Когда я говорю о работе с государством, я имею в виду людей, которые выбирают прямое сотрудничество с региональными и федеральными органами, коллаборацию, которая может требовать от них активной публичной поддержки войны, но при этом давать безопасность и ресурсы для продолжения активистской работы и поддержки миноритарных языков.

Конечно, тем, кто остается в России, тяжело, и именно с этим я связываю то, что языковых проектов там как будто бы стало меньше. Они есть, но в основном работают менее публично — не хотят рассказывать о своей работе, открыто искать новых сотрудников. Если в последние годы до войны были постоянные видеоконференции, обмен знаниями, новые наработки, то сейчас это уходит. Многие из тех, кто работал над конкретными проектами на местах, в регионах, продолжают эту деятельность, но общение между ними теперь проходит в закрытых чатах. Это значит, что в их круги привлекается меньше новых людей.

Тех, кто напрямую поддерживают войну и политику государства, в языковом активизме по-прежнему не так много. В основном это те, кто совмещает языковую деятельность с должностями в региональных структурах. Таким образом, среди эмигрантов заметна тенденция к политизации языкового активизма в сторону этнического самоопределения и антивоенной деятельности, а среди остающихся в России доминирует стратегия "не высовываться".

— Почему столь многие активисты стремятся быть незаметными? Это страх репрессий? Верно ли предположение, что даже чисто языковой активизм может показаться властям политическим и потому нежелательным явлением?

— Отчасти да, я слышала и дословно такие мнения, но дело не только в природе языкового активизма. Например, человек занимает антивоенную позицию, а еще создает контент на родном языке или помогает другим его учить. Он сам может воспринимать это как две никак друг с другом не связанные сферы, но при этом сознательно заглушать свои политические стремления, чтобы случайно не навредить языковой работе. Люди просто стараются не привлекать внимания, потому что думают, что любое внимание опасно.

Кроме того, мы ведь не понимаем до конца, какая деятельность может привлечь внимание властей и стать причиной или поводом для репрессий. Сложно оценить, какие риски сейчас несет языковой активизм. Все понимают, что языковая и этническая политика России сейчас направлены на унификацию, на то, чтобы оставить миноритарные языки только в качестве эмблем или символов многонационального государства — желательно, скажем, в виде национальных батальонов на войне или песен и плясок.

Реальный языковой активизм, направленный на сохранение языков в быту и расширение сфер их использования, может быть неугоден властям и опасен — но с какого именно момента он становится опасным, люди не знают. Решения о преследовании часто принимаются на региональном уровне, что делает их еще более непредсказуемыми.

— Среди уехавших из России активистов есть обратный тренд — языковой активизм становится более политическим и, кажется, более популярным? Например, сепаратистских заявлений после начала войны стало больше, и многие из них делаются на миноритарных языках или говорят о необходимости их сохранять и развивать.

— Конечно, политизация заметна. Активисты стали гораздо чаще использовать слова "колонизация", "империя", "деколониальность", "коренной народ". Раньше такая терминология была совершенно не свойственна для языковых активистов — и даже среди этнических активистов оставалась уделом сравнительно небольшой группы людей. Это была периферийная тема, а теперь она стала очень заметной.

Правда, здесь есть парадокс наблюдателя. Как я уже сказала, люди, которые остаются в России, вынуждены работать тише, они меньше говорят даже о языковых проектах, не говоря уже о политических позициях. Из-за этого труднее оценивать сдвиги в их взглядах. Может быть, для многих из них вопросы деколониальности остаются чуждыми и не кажутся важными. Мы диспропорционально много слышим от "уехавших" — и это логично, но не стоит забывать, что большинство языковых активистов — это "оставшиеся".

Что касается эмиграции, да, мы видим, как деколониальный подход и соответствующая терминология быстро и широко распространяются среди активистов и тех людей, которые их слушают или читают. Запустилось много новых проектов по этой теме — издание "Беда", калмыцкое онлайн-радио OIRADio и многие другие.

Что особенно важно, политические активисты и другие деятели из неязыковых областей стали чаще использовать миноритарные языки в своей работе. Часто это носит лишь символический характер, но бывает по-разному. Многие крупные оппозиционные силы стали публиковать лозунги и тексты на миноритарных языках, готовить материалы о культурах разных народов и их проблемах. Один из самых ярких примеров — Феминистское антивоенное сопротивление, которое объединилось с деколониальными активистками из Сибири, делало газету, которую переводили на несколько языков, включая, например, тувинский.

Обсуждения будущего республик тоже стали чаще проходить на местных языках, а не только на русском. Появляются двуязычные посты в соцсетях, а в чатах можно наблюдать, что нерусские эмигранты стали чаще обсуждать локальные политические вопросы на этнических языках — во-первых, это может казаться более безопасным, во-вторых, само по себе может нести определенную идеологическую окраску.

Кроме того, среди россиян заметен более широкий тренд на интерес к изучению собственных корней и языков, на которых говорили их предки. Он появился еще до войны — возможно, во время пандемии COVID-19, когда люди привыкли сидеть дома, делать что-то в интернете, появилась улучшенная инфраструктура для онлайн-занятий. Курсы для многих языков запустили именно тогда, но я знаю много людей, которые решили записаться на них после начала войны и даже конкретно из-за нее. Для кого-то это вопрос свободы — свободы выбора идентичности. Для тех, кому тяжело оставаться в России или, наоборот, одиноко в эмиграции, это может быть психологически поддерживающей практикой.

Очень хорошо, если у языковых активистов будут силы предоставить возможность учить миноритарные языки всем желающим, которых становится больше, и продолжать нормальную работу по созданию курсов, контента, учебных пособий. Сейчас это трудно, потому что многие уехали и находятся в сложных условиях, стало сложнее собирать пожертвования и получать гранты в российских учреждениях.

— В "релокантских" кругах есть как минимум две теории о том, почему на митингах в эмиграции и в соцсетях уехавших россиян стали чаще встречаться лозунги на нерусских языках. В чатах антивоенных сообществ русские пользователи предполагают: может быть, люди вспоминают о своих татарских или калмыцких прабабушках и учат их языки, чтобы дистанцироваться от войны между двумя преимущественно славянскими государствами и как бы снять с себя ответственность и вину? С другой стороны, есть и более прагматичная попытка объяснить это явление — считается, что тексты на других языках с меньшей вероятностью привлекут внимание российских органов. Встречались ли вы с такими объяснениями? Верны ли они или, может быть, кажутся натянутыми?

— Встречалась, и я бы не назвала их натянутыми — скорее, внешними и упрощенными. У любого явления сразу много причин, никогда не бывает только одной. Конечно, письмо на родном языке может быть безопаснее: и дело не в том, что в полиции никто не знает татарского или калмыцкого. Преследование ведь зачастую начинают не из-за доноса или адресного наблюдения, а по результатам автоматической обработки больших массивов постов и комментариев.

Запросы для массированного поиска антивоенных и других оппозиционных текстов в органах всегда или почти всегда формируют по-русски, даже если многие отдельно взятые сотрудники в регионах владеют другими языками. К тому же и сами программы, заточенные на распознавание ключевых слов и контекстов, гораздо лучше работают с крупными языками вроде русского и английского.

Что касается "избегания ответственности", да, я встречала и такие мотивации, когда общалась с активистами. В марте 2022 года в Элисте появился провоенный плакат с буквой Z и текстом: "Я калмык, но сегодня мы все русские". Конечно, в сообществе была реакция: "А с чего это мы русские? Если у вас война за "русский мир" и спасение русскоязычных, то это не про нас, при чем тут калмыки? Мы, пожалуй, пойдем".

Для большинства этот выбор связан с кризисом идентичности, который сейчас переживают очень многие. Внешние наблюдатели — например, многие русские "релоканты" — зачастую считают сдвиги в идентичности или ее публичном проявлении у нерусских сограждан чем-то выдуманным, искусственным. Их обвиняют в конъюнктурности и оппортунизме, как будто быть нерусским — это автоматическое преимущество. Это, конечно, грустно и несправедливо. Это говорит о том, что нам нужно работать с большинством и объяснять людям, как работает структура идентичности, как устроено языковое и этническое неравенство в России, откуда всё это берется.

— Как война и другие события последних лет влияют на сохранность языков народов России? С одной стороны, мы видим, что они становятся популярнее и приобретают новые политические значения, с другой — нарастают репрессии, многие активисты покидают страну и переносят свои языковые проекты в интернет или сворачивают их вовсе. Чего можно ждать в этой сфере в будущем?

— Война, конечно, влияет плохо. Истории про то, как люди сейчас начинают учить языки предков — это обычно про молодых горожан, причем чаще из Москвы или Петербурга, а не из республик. Конечно, их становится больше, но пока это всё еще единичные случаи. А на местах, в ареалах компактного проживания многих народов наблюдается сокращение реальной поддержки языков — не только по политическим причинам, но и просто потому, что в России становится меньше денег на все нужды, кроме военных.

Сокращаются такие вещи, как преподавание и косвенное финансирование энтузиастов, которые делали свои проекты на какие-то гранты или в связке с региональными институциями. Это системные вещи, которые важно поддерживать, а сейчас мы этого видим всё меньше. Если такое положение продержится достаточно долго, это нанесет значительный вред языковой ситуации. Но, конечно, приятно видеть, что всё больше людей начинает задумываться об этих проблемах и пытаться что-то делать хотя бы на индивидуальном уровне.

— Можно ли предположить, что интерес к корням и миноритарным языкам еще возрастет и принесет реальные плоды на местах в будущем, если жизнь в России станет безопаснее и комфортнее?

— Конечно, я очень на это надеюсь. Есть все структурные предпосылки для того, чтобы людям в республиках это было интересно, и есть сформировавшаяся сеть людей, которые умеют заниматься языковым активизмом, создавать интересные проекты в этой сфере. Она никуда не делась и может быть восстановлена при улучшении политического климата.

Мне кажется, сейчас одна из главных задач для языковых активистов — попытаться сохранить себя, не забывать, что их деятельность очень важна, даже если они не могут напрямую влиять на ситуацию в России прямо сейчас. Языки и культуры — это бесценные вещи, к которым больше людей вернется, когда в стране станет хоть немного лучше.

Подписывайтесь на наш канал в Telegram. Что делать, если у вас заблокирован сайт "Idel.Реалии", читайте здесь.